В.И. Даль

Сказка о нужде, о счастии и о правде

Сказка

Гой, нужда-свет, барыня горемычная! Ты ль с босой ноги на босу ногу переступаешь, кулаки студеные продуваешь, щец горячих и прихлебнула бы, да ложки и плошки нетути; а поколе ложкою скудельною Христа ради где разживешься, так и щи давным-давно простыли и собаки их вылакали и горшки вылизали! Аль ты карга-птица сивобокая, от нужи и туги седина пробивается, лысины нет, да и кудрей не видать; на лаптях снежок, а в зобу песок? Чего, кумушка-вещунья, пригорюнилась? Не то чарой зелена вина кто обнес тебя, не то свет-сосед мимо шел, да не кланяется? Аль ты нужда, зверь чудище, о семи ногах, что беда над ним прилучилася, да замест хвоста у него хобот вырос, а замест хобота хвост крючком? Аль зайчиком мохноногим по зарям прыскаешь, тушканчиком, табарганом под землей живешь, не то белугою сорокапудовою, словно белевская купчиха, с боку на бок переваливаешься? тяжело-то оно тяжело, да крякнуть нельзя: водою глотку так и заливает тебе! Ой! нужда, нужда! Кто про нужду на веку своем не слыхивал, кто над буйной головой своей ее не видывал? И тут-то она и там она; и повсюду ее поминают, и всему она причина, и всем она виновата, а самоё ни тут ни там ее не увидаешь; либо невидимкой по белу свету носится, не то затворницей где в ските сидит; ведь недаром же говорится, что нужда и по воскресным дням постится, что нужда научит и калачи печь, и Богу молиться; уж не она ль разве Чурилья игуменья, про которую поется:

Как бы русая лиса голову клонила,
Чурилья игуменья к заутрени ходила —
Будто галицы летят, за ней старицы идут,
Старицы, черницы, души красные девицы!

Уж не она ль, нужда, в стужу и в вьюгу зимнюю воробышком сереньким под стреху забивается; да сидит там нахохлившись? Да нет, правда; зачем же про нужду поют:
Нужда скачет, нужда пляшет,

Нужда песенки поет?

Стало быть, она барыня веселая; а может статься, и пригожая, а еще чего доброго и ласковая, сговорчивая? Ведь говорят же: нужда последнюю копейку ребром катит; стало быть, она и тороватая хозяйка и проказница; нужда свой закон пишет — стало быть, и сильна и могуча; нужда смекает; нужду не проведешь; нужда из лычка кроит ремешок — так она же и досужая художница, коли не чернокнижница, а спроста из рогожи сыромятной кожи не сделаешь; нужда ум родит, нужда из-под Сызрани да в Москву пеши ходила; нужда красно баит; нужда чутьем слышит, нужда и плачет припеваючи; нужда комель грызет; нужда горбится, нужда и прямится…

— Да что же это за проказница? Какая такая нужда на свете живет? — так спросил богатый молодой барич любимого стремянного своего, который, как барину его было известно, знал все, а стало быть, и это. — Что такое нужда?

— Нужда, сударь, птица.

— Да какая ж она птица, Игнашка? Где она проживает, где водится? Отчего же я ее не видал?

— Она, сударь, не скворец; по барским дворам не водится. Она от больших господ, от бояр, до поры до времени бегает; а случается грех, что навяжется, так спасибо не скажешь ей. Лучше и не спрашивайте, сударь, про нее; в ней пути мало. Она-то случаем вываживает нашего брата год со днем босого да нагого; она и медведя смургонского тебе кланяться заставляет; она первая по свету проказница; она ж по ночам у мужиков утят таскает, беду накликает; а от красного солнышка она хоронится.

Барич привязался к стремянному своему, к Игнашке:

— Покажи да покажи нужду; хочу видеть ее; не стращай, а покажи; найди где хочешь, веди меня куда знаешь, а покажи!

— Коли где случится мне увидать ее, — отвечал Игнашка, — так покажу; а теперь, барин, взять ее негде. Она дается не всегда и не всякому, хоть и не больно часто за нею гоняются.

И случись однажды, как ехал барин с Игнашкою на охоту ли, с охоты ли — а другой езды баричу нашему не было, — сидит в лесу на дереве нужда-птица, филин. Припекло ему солнце очи, а слететь не знает куда, не видит; сидит да отщелкивается от стаи птах и пичуг, которые шьют и снуют вокруг да около, с криком, с шумом, с плачем.

— Вот нужда сидит, барин, — сказал Игнашка, — возьмите ее!

Барич пошел было, да Игнашка приостановил его:

— Постойте, сударь, эдак она не дастся, улетит; мерлушечью шапку сымите да бекешку-то скиньте, чтобы птица не пугалась, да и легче будет вам взлезть; да разуйтесь, чтобы не слыхать ей было поступи, так тогда дастся она, поймаете.

Жил-был где-то на барском дворе козел дармоед: сена в волю, а службы и работы нет ему никакой; разве только, по своей охоте, проводит лошадей на водопой да с водопоя; и то еще ину пору не пойдет, не досужно-де; а от чего не досужно? Какая работа одолела? Да вот, товарищ все пристает, лоб подставляет, все просит пободаться. Ну чего бы ему еще, кажись? Так нет, соскучилось ему; с жиру и собака бесится; пошел он с ребятишками с горки кататься, по льду скользить, да и выломил ногу. Так и барич наш: нечего ему было делать, хлопот и забот никаких, так пошел искать и промышлять себе нужды!
Поймал барин птицу, слез кой-как с дерева, ободрался весь — глядь, ан Игнашка с лошадьми ускакал, а барина босого и нагого покинул, барин кричать, барин гукать, барин аукать — нет Игнашки, и след простыл! Как тут быть? Взял он нужду-птицу под мышки, сам поплелся, проклиная стремянного своего, без шапки, без шубки, босиком, подувая в кулаки да пожимая плечами. Нужда из-под Сызрани в  Москву пеши ходила.

— Так вот она, нужда, какая бывает! — сказал барич, спознавшись с птицей своего залова, с которою прозяб уже до мозгов, ознобил ноги и руки и едва только доплелся поздним вечером до какой-то деревушки.

Он постучался в оконце — в другое — в третье — не пускают прохожего; в которой избе спят мужики что зарезанные, и не достучишься их, не докличешься; в которой и проснулись, знать, да не откликаются; — либо неохота с полатей на мороз выходить, либо постою боятся. «Нечего делать, — думает барич наш, — надо подыматься на хитрости. Недаром же нужда со мною, да недаром же и про нужду догадливую, изворотливую, столько причуд и чудес в народе сказывают: нужда горбится, нужда и прямится; нужда научит и калачи печь и Богу молиться!»

Он подошел к чистой, белой избе о двух жильях, где увидел свет; взобрался тихомолком на крытый дранью навес, под которым, видно, была хозяйская лавка, где торговал он лаптями, веревками, дугами, колесами, ковригами, орехами, пряниками — чему барич наш догадался потому, что тут пахло дегтем, а нужда чутьем рыскает, — влез и стал заглядывать в окно. Липовый белый стол в красном углу; половина его закрыта столешником узорчатым; светец не с лучиной, а со свечою, на столе; а тут и всякой харч и ежа; и вино, и пирог, и гусь жареный, и за столом молодая, пригожая баба, да с нею рядом, на лавке, молодой парень, и они вместе веселятся-потешаются, пьют да едят, смеются да забавляются.

«Бабенка эта, — подумал барич наш, с нуждою под мышкой в окно глядя, — бабенка эта хозяйка; иначе она бы не подчивала гостя своего; а что он гость, а не хозяин, так это признать можно по приемам их: вишь она подносит ему ласково и кланяется, а он принимает да усы поглаживает; видно это, что он гость, и по рукавицам и по бархатной шапке его, которые лежат подле, на лавке, а не висят на своем месте, на колке. Стало быть, хозяина нет дома, а хозяюшка без него погуливает!» Нужда смекает делом, нужду не проведешь; и догадлива она, и понятлива!
Нужда постучался посохом своим в оконце; хозяйка вскочила и спросила:

— Кто там? — А парень чуть не подавился пирогом и вылупил очи на окно.

— Отворяй, — отозвался нужда, — хозяин!

И Нужда оглянуться не успел, как пирог полетел со стола в поставец, вино за кивот, на полочку; гусь в печь, а гость — под кутник, где хозяйка завалила его решетами да разным хламом и скарбом, а сама впопыхах и в суетах приговаривала:

— Ох, голубчик-свет, говорила я, что надо быть ныне хозяину! Натолкнул же лукавый на грех, да не спас Господь! Лежи ж ты, голубчик, сам нишкни; авось минет неминучая!

Сама ж она, хозяйка, кинулась отпирать дверь да ворота. Ей, вишь, и невдогад, чтобы кто увидал, что у нее творится; Нужда влез на навес, а она думала, что хозяин постучал в высокое окно с земли кнутовищем.

Той порою, не успел Нужда соскочить с навесу на снег, глядь — сани одноконные бегут, только снег хрустит, и прямиком к белой избе о двух жильях, и прямо к воротам дощатым, под щипцом, да с петушком, да на высоких столбах.

— Отворяй! — закричал рыжий мужичина с окладистою бородою, похлопывая рукавицами и слезая с саней. — Отворяй, Кононовна! Хозяин приехал!

И Кононовна, отвечая: «Зараз, зараз, Сидорыч!», уже возилась у запора. Собак, как и у большей части великорусских мужиков, на дворе не было; только свиньи встревожились да захрюкали, да дюжина баранов проблеяли. Заскрипели полотенца на вереях, и огарок в руках Кононовны бегло осветил крытый двор: справа ясли, колоды, телеги и сани, пара коней, коровушки, свинки да овцы; слева лесенка, крылечко на резных столбиках и чугунный умывальник с двумя носочками на железных цепочках. Между тем Сидорыч, глянув на барича, спросил:

— Это кто такой под забором стоит?

— Пусти, земляк, в избу погреться, дух отвести, иззяб до смерти, — отвечал Нужда, — были мы, вишь, с барином на охоте, ездили по птицу да по зверя, да настигла нас невзгодица; кони побили, да вот холодного и голодного покинули; пусти, земляк, отвести на тепле душу!

Хлебосольный хозяин позвал Нужду с собою в избу, посадил у стола и потчевал как гостя, всем что Бог послал. Но Бог послал на этот раз чашку каких-то щец, по которым, как говорится, плетью ударишь и пузырь не вскочит; да послал еще ковригу хлеба ржаного в пять четвертей с вершком — и только. Хозяйка не ждала, говорит, ныне хозяина, и тужила, что не изготовила ничего получше.

— Кабы ты-де вперед сказывал, когда домой ждать тебя, я бы тебе пирог испекла.

— А что у вас за птица, прохожий господин? — спросил хозяин, поглядев на толстоглазого филина, который сидел рядом с гостем на скамье.

— Это нужда-птица, — отвечал тот, — умная, расторопная, изворотливая; все знает, и все видит, и говорит.

— И говорит? — подхватил хозяин, оборотив ложку и положив ее на стол; потом, утерши рот изнанкою руки, погладив бороду и облокотившись на край стола, продолжал: — Да что же она такое говорит?

А филин только запыхтел и щелкнул носом.

— Так она про себя бормочет, — отвечал Нужда, — она говорит, что в поставце у хозяюшки вашей есть пирог.

— В поставце пирог? — спросил хозяин, оглянувшись. — Есть, что ли, Кононовна, так подавай!

— Да не знаю, будет ли, — отвечала та, оробев маленько, — остатки; брат ко мне приезжал вчера, так я про него было изготовила; да никак съели весь; разве что остатки…

И подала из поставца початый пирог.

Нужда толкнул филина локтем в бок; тот опять, вылупив на него очи, что плошки, запыхтел да щелкнул.

— А теперь, что она говорить изволит, честной господин? — спросил удивленный хозяин.

— Да так она, все свое несет, — отвечал Нужда. — Говорит, что вино есть в стклянице, позадь кивота.

— Есть, что ли? — спросил хозяин.

— Да не знаю, право, — отвечала хозяйка, уж больно испугавшись, — вчера, признаться, было его немного, да никак все вышло.

Глянула; «и то есть» подала на стол; хозяин молча налил, попотчевал гостя, сам выпил и надулся.

— Молчи, дура, — сказал Нужда вполголоса филину, когда этот опять начал пыхтеть да щелкать, — молчи, не твое дело.

Хозяин стал допытываться, что-де он говорит.

— Да он сказывает, — отозвался Нужда словно нехотя, — что в печи у вас гусь есть.

— И гусь еще? — спросил хозяин. — Есть, что ли? А коли нет, так, видно, Кононовна, самому мне пошарить придется; да нет ли у тебя и еще чего; так уж подавай за один раз!

Хозяйка кинулась к печи, отодвинула заслон, ахнула и руками всплеснула!

— И то есть! Ну ей же Богу, Сидорыч, не было его и не бывало; и знать я не знаю, отколе он взялся, и ведать не ведаю!

— Послушай, господин прохожий, — сказал хозяин, — у меня в доме давно что-то неладно; кабы это дедушка-домовой, так бы проказы не те были; а то такое делается, что и концов не сведешь. Что съедомое ни припасешь, съедят у тебя из-под рук и не узнаешь кто; мучицы ли пшеничной засыплешь в засеку, на вес да на меру, глядишь — не хватает; орехов ли, черносливу ли моченого, грушевого ли квасу сделаешь да поставишь в лавочку, все словно куда проваливается; а в лавке, коли меня нет, сидит сама хозяйка: не знаешь, на кого и поклепать. Что такое это, господин честной?

— А коли в доме у вас нечисто, — отвечал Нужда, — так виноватый скажется птице моей; и будь он хоть сам сатана, так выживу его с места не сходя.

— Правь с меня, что положишь, — сказал хозяин, — ничего не пожалею; выведи только концы наружу да изгони нечистого!

Нужда велел хозяину выйти; хозяин в двери, а хозяйка гостю в ноги:

— Батюшка, не выдавай; что хочешь проси, только не выдавай: хозяин убьет меня!

И брат, что вчера приезжал да пироги поел, взмолился из-под решет да корыт тем же голосом:

— Хоть всего-де обери, хоть разуй да раздень, хоть нагишом пусти, только душу выручи.

Нужда вытащил его из-под кутника, велел вымараться сажею, надеть тулуп изнанкою, рукавицы на ноги, а сапоги на руки; накрыл ему голову макитрой и посадил его опять на то же место; там позвал хозяина и велел ему стучать метлою по кутнику, а хозяйке шарить помелом под лавками; глядь — сатана и выскочил; и хозяина-то было самого с ног сбил и хозяйку напугал до смерти, а сам в двери, да кубарем с крыльца, да прямо в снег; о землю ударился, тут и сгинул, и след ему простыл. А Нужда взял для ровного счету, по красненькой бумажке с хозяина и с хозяйки и с гостя, то есть с брата ее; и всем угодил, и себя не забыл. Ай да птица! Правда, что стоит она дорогого; правда, видно и то, что нужда выучит любому досужеству.

Нужда согрелся, наелся, выспался, запрятал три красненькие подальше и отправился куда бог велит, искать и допытываться своего Игнашки. На заработанные деньги оделся он и обулся, день другой пожил

— а есть опять-таки ему нечего! Не Чурилья Игуменья барич наш, а постничать выучился хоть куда!

Идет, идет он по дороге, что Чапура по пресной, долгой лужице, пришел опять на какое-то село и видит народ собрался в кучу, у сборной избы; старики, с длинными посохами, сидят на завалинке; перед ними истец и ответчик; крик, шум, спор, а толку, как видно, мало.

— О чем, ребята, спор идет у вас? — спросил Нужда. — Чего не порядите? У меня вещая птица есть; все знает, все откроет, виноватого выдаст, самому черту не спустит, а за правду-матку постоит: сказывайте, о чем идет толк?

— А вот о чем: мужик просил на мужика, что украл-де у него сивого мерина; ответчик сивого мерина привел да говорит: «Лошадь моя, а не его. Она уж годов с восемь со мною в извозе ходила, да о Спасовку было пропала, коли он в нее вклепывается, так, стало быть, он вор, а не я». Теперь как быть? Свидетелей нет ни у того, ни у другого; истец недавно купил коня, никто его не опознает; ответчик держал его, как говорит, и долго, да купил на стороне и ходил он у него в извозе, а на селе его, мерина, то ж никто не знает. Как тут быть?

— Птица все скажет, — отвечал Нужда; накрыл полою голову спорной лошади и прикрикнул побойчее на ответчика: — Коли-де ты с мерином своим восемь лет в извозе ходил, так сказывай скоро, не заминайся, да не думай, на который глаз он крив?

— На который глаз крив? — спросил мужик.

— Да, сказывай скорее, что думаешь, — отозвался Нужда. — Коли не знаешь, так, стало быть, и врешь, и лошадь не твоя.

— Как не знать, — отвечал тот опять, — знаю, да ведь она так, немного крива, она видит...

— Да нужды нет, что немного, — закричал Нужда, — ты сказывай, на который глаз; чего ты переминаешься?»

— Да на правый, — отвечал мужик.

Нужда откинул немного полу кафтана с головы спорной лошади и показал целому миру, что у мерина правый глаз живой.

— Промолвился! — кричал мужик, взмахнув руками и кинув шапку о землю. — Как Бог свят, промолвился! Мне ли не знать мерина своего! Промолвился, ребята, конь и о четырех ногах да спотыкается, а язык без костей, ино и нехотя свихнется! Крив он на левое око, ей же на левое!

Нужда только того и ждал: откинув всю полу, закричал он на весь мир:

— Врет он, ребята, врет сам как сивый мерин; он вор, а не хозяин; смотрите вот: мерин глядит в оба глаза, не хуже всех нас!

Коня отдали по приговору мирскому и стариков настоящему хозяину, который охотно напоил и накормил Нужду за помощь и услугу его и подарил его еще кой-чем в дорогу.
Нужда собрал пожитки свои и гостинцы: круп, мучицы, хлебца да небольшой котелок — и пошел далее. Путем-дорогою, отмеряв верст десятка с полтора, захотелось ему погреться да поесть горячего: он развел в чистом поле огонек, нагреб в котелок снежку, растопил его, вскипятил — сказано: нужда учит калачи месить — засыпал круп и заварил себе кашицу. Смотрит — едет барин, такой же, каким и он сам недавно был, едет порошею, шажком, съезжает зайца. «Дай зашутить шутку», — подумал Нужда: поставил готовую кашицу свою на пенек, затоптал огонь, загреб его снегом, и ну плясать вприсядку вокруг пенька того да приговаривать: «Нужда скачет, нужда пляшет, нужда песенки поет!»

— Что такое делается там, — сказал барин ловчему, не то доезжачему своему, — скачи-ка туда да погляди.

Ловчий воротился и донес, что-де проказник какой-то на сухом мерзлом пне без огня кашу варит. «Что за чудо, — подумал барин, хотя он думу думать и не больно бывал горазд, — что за диво такое!» — и подскакал сам глянуть, как-де варится кашица без огня на мерзлом пне. Постояв, поглядев да отведав кашицы нашего проказника, сказал он:

— Да это предорогая вещь в отъезжем поле, для охоты, в дороге.

И стал допытываться: в чем тут сила, в пеньке ли, в пляске ли аль в котелке? И стал торговать весь снаряд этот у нашего Нужды за большие деньги.

— Пенек ваш, — сказал ему Нужда, — на вашей земле вырос; его покупать нечего; а вся сила в пляске, да в песне, да в котле.

И продал котелок свой охочему боярину и научил его плясать вприсядку да приговаривать: «Нужда скачет, нужда пляшет, нужда песенки поет»; деньги те взял, а сам пустился скорее своим путем без оглядки восвояси. Много ли каши наварил в котелке этом новый хозяин его — не знаю; слышал только, стороною, от псарей да от конюхов его, что замучил он и их, и себя, поставив котелок на пень, насыпав в него круп, налив его водицей и заставив всех ловчих и доезжачих поочередно выплясывать вприсядку около походной кухни своей, петь и приговаривать, и наплясавшись сам вкруг нее до упаду.
Много ль, нет ли и Нужда наш прошел по дороге — слышит топот за собою, крик и скачку, — догадался он, недолго думав, что новому повару, знать, котелок-самовар не полюбился, досужество не далось и что шлет барин за штукарем погоню. Как тут быть? Куда кинуться? А поймают, так от арапников вряд ли отвертишься! Ухватил Нужда хворостину да посох свой дорожный, взмахнул ими, да и закинул на сосну; а сам сел подле дороги, кафтан надел изнанкой, а барский жилет свой сверх кафтана; шапку-новокупку, поизмяв да вываляв ее, надвинул околышем на глаза — сидит, ожидает: что-то будет.

Не прошло и с эстолько часу, как теперь, когда сказываю я вам, что такое перед нами деется и творится, как наскакал на Нужду нашего вершник доброконный и стал расспрашивать его: не видал ли он пешего прохожего по этой дороге. Нужда отрекся ото всего, ничего не видал, не слыхал, знать не знает, ведать не ведает; а кланялся только низменно, горько плакал и просил милосердой помощи наездника.

— Шло, — говорит он, — по дороге трое школьников каких-то; я, богом убитый калека, плелся, побираясь святою милостынею, на двух костылях; набежали они на меня — прости им Господи согрешение их,

— наскочили на меня бедного, юродивого, выхватили из-под рук костыли мои да закинули вон на макушку сосны! Честной, богобоязливый доезжачий! Смилуйся надо мною, над бедным сиротою; умереть мне здесь голодною и холодною смертию, умереть от туги и нужды, коли не сотворишь богоугодное, не скинешь костылей моих с сосны высокой!

Доезжачий молодой, проворный парень, проворчал было про себя — некогда, да барин браниться станет, догонять надо вора, обманщика, — но рассчитав, что пеший от конного не уйдет и что подлинно убогий калека пропадет и сгинет ни за грош, коли он не выручит его из беды такой, соскочил с коня, дал ему, нищему, подержать его за повод, а сам полез скорым шагом на сосну.

Безногий наш только и ждал того, чтобы доезжачий повыше на дерево взобрался: вскочив на коня, да катай-валяй его по крутым бедрам, влево и вправо, вправо и влево — скрылся да из виду ушел, поколе пеший доезжачий успел образумиться, оправиться и слезть с высокого дерева. «Нужда греха не знает», — подумал барич наш, раздобыв коня, опознав вскоре родные места вокруг себя и рассчитав, что до дому уже недалеко. Теперь нужда-птица ему уж лишняя; наскучила она и надоела, да отвязаться от него не отвяжется. Уж он и кинул ее, и гонял ее — нет, она за ним. Он станет, она тут; он бежит, он скачет, она за ним на широких крыльях своих; нет отбою, да и только.

— Отвяжись ты, окаянная! — бранился барич наш. — Я еду теперь домой, на сытый стол, на мягкую постель, на приволье, а тебя, горемыку, больше и знать не хочу, будет с меня!

А нужда-птица, пощелкивая носом своим, свой разговор ведет да не отстает ни на шаг.

«Нужда ум родит, — подумал барич, — и надо с нею поуправиться; а жить с нею не находка; она, чего доброго, и домой ко мне беду занесет».

— Здравствуй, честной господин! Все ли в добром здоровии вас, благодетеля моего, Господь сохраняет?

Нужда оглянулся; несет судьба встречу ему, по дороге, на широких пошевнях, на паре добрых, толстоголовых рыжаков, под расписанной и резьбою разукрашенной дугою, с бубенчиками не менее шестифунтового ядра под ушами, несет, говорю, судьба старого знакомца его, Сидорыча, блаженного супруга Кононовны.

— Долго после вашей милости отбытия, — продолжал Сидорыч, — долго у меня в доме все было благополучно, ясно и, видимо, изобличалась сила благодетельной помощи вашей: да вот ныне, господин честной, никак опять кой-что проявляться стало; опять-таки что-то неладно, а с чего притча такая деется, не приберешь как и разума приложить.

Слово за словом, не успел Сидорыч напроситься на нужду-птицу, как барич рад-радешенек сбыть ее с рук, продал ему филина без слова, с руками отдал и насулил с него пути и блага и добра с три короба. «Будет-де она жить-служить и у вас как у меня, станет выказывать все, что ни деется в доме, и хозяина своего ни за что в обиду не даст».

А сколько она, нужда-птица, была пользительна новому хозяину своему, это особь-статья; довольно вам того, что таким-то изворотом сбыл барич наш птицу свою, с рук и с плеч долой, спознался и расстался опять с нуждою и воротился домой гораздо посмышленее да и порасторопнее, чем выехал.

— Ну, счастье твое, Игнашка, счастлив твой Бог, что хоть помаял ты меня правда, да судьба моя, счастье мое, подобру-поздорову домой меня вывезло; старое, по русской пословице, в добрый час не поминается; Бог тебя простит, не хочу на тебя и гневаться. Счастье и мое и твое, Игнашка, что наше счастье, знать, поумнее да подогадливее нас обоих, а то бы не бывать из этого добру! Аль и подлинно уж нуждою и счастье насилуется?

— А что такое счастье? — спросил в свой черед Игнашка у барина. — Я научил вас, сударь, нужду знать, покажите же вы мне счастье!
Барин призадумался.

— Счастье — убогому алтын, богатому миллион; а подай каждому, чего просят, скажут: мало, давай еще столько, да еще полстолько, да четверть столько, да начинай опять сызнова: счету нет конца, а стяжанию человека также. Да и счастье ль это, хоть оно счастьем и называется? За тот же алтын нищий нищему голову накостыляет, а богатый… да сказано слово: поет песни сапожник, а не поет откупщик; какое ж тут счастье? А брат на брата, племянник на дядю, сын на отца, за что идут? все за ту же проклятую мишуру, что в чужих руках блестит, а в своих меркнет… стало быть, счастье нищета, нужда? Нет, Господь с нею; и это не счастье, я, на беду, спознался с нею, да рад что отвязалась! Счастье ум, счастье разум — так разум, говорят, доводит до раздумья, ум до безумья; счастье — златом граненые чертоги; счастье — скипетр в деснице, всесильная держава в шуйце.

— А холера, — сказал Игнашка, — душит всякого, правого и виноватого, убогого и богатого; да еще добро задушит, а как тугою поведет, столбняк ошеломит, проказа сатанинская навалится, либо какая-нибудь нечестивая болезнь, прости Господи, изнасилует, да сорок лет жить укажет, и ее с собой на плечах таскать, как, сказывают, проносил солдат три года со днем смерть за плечами, тогда как быть? Да еще каково-то на том свете доведется ответ держать за каждую крупинку, за былинку, за грешный сон и за думку спросонья?! Так где ж тут, барин, счастье?

Гой ты счастье, сударушка, невидимочка! Ты скажись родом, племенем, скажись именем, отчеством! и по прозваньицу тебя бы можно честить, по роду-племени пожаловати! И слепою-то тебя называют; и спиной, говорят, ко всякому, кто ни подойди, оборачиваешься; нужда учит, говорят, а счастье портит; а сами за счастьем, что за мухой, с обухом гоняются; где счастье, там и ум, где счастье, там и зависть; счастья ищи, а в могилу ложись; счастье зови, а горе терпи; так на что же его после этого и звать? глупому счастье, умному ненастье; есть и ум, да пустосум; нет ума, да туга сума; кому талан, тот и атаман; кому не поведется, у того и петух не несется; стало быть, ума и не надо, было бы счастье... так опять говорится: счастье без ума — дырявая сума; где найдешь, там и сгубишь; ну, так видно опять надо искать и ума? Ан говорят: не родись умен, не родись пригож, а родись счастлив; счастье дороже ума; с рожи болван, а во всем талан; счастливый к обеду, роковой под обух; счастливый о двуконь, бессчастный пеш и бос; стало быть, с ним, со счастьем, ужиться бы и можно, да счастье с несчастьем, сказывают, двор обо двор живут, на одном коне ездят; счастье поедет, да односума своего, беду бедовую, по-калмыцки, на забедры посадит; счастью, говорят, не верь; счастье дым, очи выест; счастье чад, головушку разломит; счастье да трястье, кого захочет, того и ломает; счастье к тебе, а ты от него; ты к нему, оно от тебя; голый на Бога плачется, одетый и обутый на счастье; да кто же оно, счастье это? Счастье тать ночной, счастье Бог святой…

Нет; счастье, сказывал мне мудрец восточный, не слепо; у него только глаз один, да и тот на самом темени, на макушке; это бедная мать, утратившая со времен незапамятных единое детище свое; она летает быстро по земле да ищет дитя свое, ловит наудачу всякого, кто только под руки подвернется: стало быть, играет, по-нашему, в жмурки; а кого только поймает, того приподымает помалу, потихоньку, выше да выше, что, дескать, счастье мое скажет, не мой ли это сын? А как только приподымет его повыше головы своей, да разглядит, да увидит, что это не любимое детище ее, а ненавистный ей чужой, то и махнет его через себя, да и полетела дальше. Хоть ты себе тут шею выломи, хоть топчи, пожалуй, кому охота, тебя под ноги — не оглянется, не воротится: прошла и след простыл; а сама уже ловит другого, да, поймавши, и его туда же.

И барич наш, призадумавшись, захотел было идти искать счастья, спознаться с ним, как спознался с нуждою.

— Хочу видеть его, — говорил он, — хочу изведать, каково оно и как с ним обживаются!

— Постой, барин, — сказал Игнашка, — погоди: за счастьем пойдешь, а бог весть что найдешь; не наткнуться бы опять на нужду-птицу! Есть у меня на примете человек, про которого шла когда-то молва, что он заманил и залучил счастье; послушайте:

Есть наука мудрая, глаголемая: космография, изучающая положение стран света и земель и показующая, где и какая земля к какой примыкает, и какой товар и скот в ней родится, и какие твари и человеко-твари, василиски, сирины, счастливии и несчастливии людие живут и обретаются. И сия-то наука любомудрая глаголет о счастии тако:

И бысть во царстве едином на востоце царь, сильный в людех своих и могучий над враги своя, ратию, еже ей несть числа; и неисточим в житницах и сокровищницах своих, и зело велик думцами своими. И бысть ему дщерь плоти его единая, овую же держах любовно на сердце своем, паче злата и сребра и сокровищ и риз драгих и самого даже царствия своего; душу свою в оной дщери любой не чаявши.
И низойде в годину овую поветрие зельно на человецы страны тоя и погибоша и умроша людие, аки злак дольный, лезвием серпа усекновенный. И не бысть зелия ни единого от немощи тоя: ниже молебствия со крестными ходы, с фимиамы кадильными, от поветрия оваго не исцеляху людие погибающи.

И сокруши немощь смертная дщерь плоти царя единую, юже любовно держах царь паче имени и царствия своего; и воззва царь сильный силою, и мощный мочию: «Егда обрящется муж велемудрый, ведущ во травех и зелиях, иже исцелит дщерь плоти его единую от немощи смертные, ему же царством воздастся целым, нераздельным, и короною державною, и всеми сокровищи и скарбы насущными; ему же в царе, сильном в людех своих и карающем враги своя ратию присне-победною, раб обрящется покорный, раболепный, и с сокровищи и земли и люди своя и царства своего, от ныне и до скончания века; и быти во царствии овом единой душе нерабской, дщери плоти и любви царской.

И предста хиромант всеведущий в травех и зелиях пред царя того, и рече: «Аще хощеши исцелити дщерь свою, да обрящешь во царствии твоем счастливца единого, самого себя блаженства земного причастна глаголюща, ни единой потребы, ни единого желания не имуща; егда же обрящеши во царстве твоем мужа оваго, возложи нательную ризу, сиречь сорочку его, на сокрушенну недугом смертным дщерь твою, и возрадуется паки жизнию и возведет очеса на тя и возлюбит жизнь.

И побежали гонцы во все концы царства того, и изъездили все углы и закоулки, все улицы и переулки, торные пути и захолустья, редняки и трущобы, города и пригороды, села со приселки и выселки — нет у сильного и могучего царя счастливого подданного. Кто и доволен бы судьбой, да денег мало; кто и богат, да хотелось бы ему быть еще маленько побогаче; кто жены просит, кто разводу; кто знати, кто досужества; кто ума, кто пригожества…

— Так умереть, что ли, единой дочери моей, которой не было и нет подобной на земле, за которую я и царство и себя самого отдаю любому пришельцу в рабы вечные и покорные, — завопил отчаянный царь в немощи своей, — умереть ей и погибнуть неминуемо и неспасимо?

— Да нешто она первая или последняя гаснет во цвете лет и в красоте девственной, разве не все мы такие же смертные, как она? Разве остался живым кто-нибудь из предков наших, или мы будем жить с потомками? Все мы там будем, только что не в одно время. — Так утешал царя неутешного мудрец его; но царь, ломая руки, взывал:

— Ищите, ищите, найдите мне счастливца, и царство мое ваше, и я слуга и раб ваш по гроб! Неужели этого мало, и не могу я, этою ценою, искупить бедной жизни, одной только души? Уже ли для меня, который не щадил и не щадит жизни своей для блага подданных своих, уже ли для непорочной, бедной дочери моей, никто не хочет сказаться и быть счастливым, хотя бы то на один только миг?

— Сказаться? — спросил мудрец царя. — Коли это можно, сказаться и быть, государь, то кому же ближе спасать кровное детище свое, как не тебе? скажись и будь счастливым; одного счастливца, ты знаешь, довольно!

— Как мне быть счастливым, когда дочь моя, без которой во мне нет и не будет искры жизни, лежит на одре смертном? — так взывает царь неутешный. — Мне быть счастливым?

— Так вот же тебе, государь, — отвечал мудрец, — вот тебе живое поличие всех подданных твоих: каждого порознь и всех вместе; и каждый бы рад быть счастливым, да одного заботит одно, другого печалит другое; каждому думается: вот бы только это либо то, так и был бы я счастлив, а без того не могу.

Но вот гонцы неутомимые все царство искрестили и — «нашли!» — кричит запыхавшийся вершник, наскакав в широкий двор царский, «нашли блаженного счастливца!» Дворец царский словно ожил весь, и стены и простенки и золоченая кровля, от бута и до конька, все вздрогнуло и всюду раздалось: «нашли!» — Кто он таков? где он? Подайте его сюда! да где отыскали его, отколе он взялся? Что нужды до этого; все равно; благо нашли, схватили и привели. Он здесь: не в карете, не в колымаге, ни даже на дрожках, и не верхом, под чеканною сбруею в дорогих каменьях; гонец поймал его за ворот и притащил, как счастливец стоял да ходил, пешего, на двух ногах...

— Я твой раб векожизненный, со всем царством моим, — возопил царь во умилительной радости, преклоняя главу свою перед счастливцем. — И этою ценою, человек, покупаю я только сорочку твою; подай ее сюда; тебя меж тем облекут в златые ткани…

— Сорочки у меня нет, — отвечал смиренно блаженный счастливец.

— Как нет? Рубахи нет, нет сорочки? Отдай одну, последнюю, сыми с себя!

— Да то-то нет ее ни на мне, ни за мною; была когда-то, давно, да износил всю и кинул.

— И прекрасная царевна, — закричал барич наш; слушая Игнашку, любимого стремянного своего, — и царевна умерла?

— Да, знать, умерла, сударь; по крайности счастливого, с рубахой на плечах, в обширном царстве не сыскалось; хоть царства в сказках живут и не нынешним чета; царство это было в сорок сороков обхватов земли, а народу в нем, что былинок в поле. Вот вам, барин, и счастье; теперь раскидывайте-ка бобами сами; в потехах — не оно, в избытке — не оно; а где, да в чем оно? этого голыш блаженный не сказал; рубахой, говорит, обзаводиться не стоит, что с нею, что без нее, мне все одно; судьбой я доволен, сыт бываю почитай что каждый день; хотеть я ничего не хочу, ничего мне боле не надо, царства вашего не возьму и даром — не держите ж меня здесь по пустому, а отпустите без греха домой; вот я чего хочу.

— А и то еще говорят, барин, — сказал Игнашка, — где правда, там и счастье.

Правда? А что такое правда? Это что за зверь, птица или рыба! Что такое на свете правда? Правда — вещь совсем иная; это не нужда и не счастье и не им чета, ниже ровня. Правда мирская — это вещь потешная. Правда светлее солнца; что правда, то не грех; да зачем же правда глаза колет? Правдою жить — с людьми не знаться; неправдою жить — Бога прогневить; как же тут быть? стой за правду горой, и Бог с тобой; знай Бога да сказывай правду; кто правдою живет, тому Бог дает; это бы и ладно, да говорят: правда по миру ходит; молвить правду — не знать дружбы; а по миру ходить, да без друга жить, сам себе опостынешь; а это уже и не ладно. Говорят: хлеб ешь, а правду режь — а говорят и так: хлеб режь, а правду ешь; то есть сам глотай, да про себя и знай. Да опять и то сказать, ино правду говорить большому человеку не легче лжи; и правдою ину пору подавишься. Говорят, все на свете сгинет, одна правда останется; да куда же она после всего этого годится? Сами же говорите вы: правда к добру не доведет — правдою не обуешься, сыт не будешь! Вы мне на это молвите: да в ком честь, в том и правда; ладно, да не вы ли сказывали намедни: глупый да малый говорят правду: какая ж честь, скажите, в глупом да в малом? грек, жид да армянин молвят правду по одному разу в год; — это что? да разве они живут хуже нашего? Или они верят тому, что сильна правда, да деньга сильней? Так за что же, коли так говорится: засыпь правду золотом, она всплывет; правда и в золоте не тонет; дороги твои сорок соболей, а на правду и цены нет; а на что опять вы же говорите: хороша правда, годится и неправда? это что? или вот это: одно слово правды весь свет перетянет; да коли она по золоту плавает, как вы сейчас же говорили, так стало быть золото будет потяжелее правды вашей? Куда ни сунься, кого ни послушай — все его правда, словно ее на откупу держат; а где двое сойдутся, там и две правды, да каждый хвалит свою; что же она за оборотень такой, что за двойник и за что же она дорога, коли у всякого есть своя и всякий с нею носится и няньчится? Живи правдой в людях, живи правдой дома; а между тем не всякую правду жене сказывай; не солгать, так и правды не молвить; не будь лжи, не стало бы и правды; хорошая ложь дороже плохой правды; стало быть, сами учите лгать; а соври кто, хоть один раз на веку своем, так вы же, махнув рукой, скажете: кто один раз соврет, тот веку без другой неправды не доживет. Неправда отшельником не живет: где одна, там и другая, а где две, там плодятся они и множатся, как змеи около знаменья. От лжи не мрут, да вперед веры неймут; да коли стародавние пророки померли, а новые правды не сказывают, так тогда как быть? где добудешь ее, коли без нее, как говорится, веку не изживешь? Где она, правда эта, и где ее взять? И какая ж это правда, которая на свете надобна, без которой веку изжить нельзя; которою свет пройдешь, да только назад не воротишься? Эта правда, сказывают, вещь потешная.

Жил-был во земле далекой, иноязычной, иноверческой, пастырь духовный, по-турецки мулла, по-нашему поп, по-немецки пастор, по-польски ксёндз. Он славился на весь мир правдою и благочестием и сам хвалился повседневно, что терпит напраслину за одну только правду; а он был убог и скуден до крайности.

Однажды взяло его горе тугое и раздумье бедовое: «Плачусь я, — говорит, — Богу, Бог не слышит; плачусь людям — люди веры неймут; а голод не угар, от него не переможешься, не переспишь. Что я буду делать и как мне быть? По миру ходить с котомкой — грешно, да и не велят, не приказывают, попадешься, так не разведаешься; идти молотить за хлеб насущный, так сил нету, дело непривычное; духом я бодр, а телом слаб, потому что морил плоть свою, как велит закон. Взаймы никто не дает; сидел бы дома да ждал, покуда Господь что пошлет, так скоро пропаду я и сам, замерзнут да вымрут голодом и холодом ребятишки мои; — не сидится, нет больше сил!»

Так рассуждал, окропив черствую краюшку хлебца горючими слезами, заморской земли пастырь, когда вдруг вошел к нему зажиточный мужик, помолился, поклонился, подошел под благословенье и звал дать имя новорожденному; другой вошел, хочет дочь под венец вести; третий пришел, с заплаканными очами, зовет хоронить отца. Пастырь вымолвил теплое моление к небесам: послал-де Господь за правду мою хлеба насущного, и, как дело было почитай натощак, то пастырь наш и стал рассчитывать, сколько мерочек муки да сколько яиц, пирогов, уток, кур возьмет он на крестинах; сколько на свадьбе, сколько на похоронах. Рассчитав все это, стал уже думать, как поправится он помаленьку из нищеты своей и заживет домком, с чадами и домочадцами своими. Но думай да гадай, а конца поджидай: у новорожденного поднес ему кум лыковых лаптей пару; за то, что повенчал, насыпали ему в берестовый кошель смородины да лесной малины; на похоронах — напоили, накормили, да с тем и домой отпустили.

— Не хочу жить! — сказал отец. — Пойду утоплюсь. Мне ли домой показаться опять ни с чем, и плач и жалобу слушать спокон веку одну и ту же, жалобу горькую: тятя, дай хлебца! Мне ли пропадать и высыхать по капле, что дуплявому пню, без радости, без утех, без хлеба, с одною правдою? А уж я ль не молился тепло и правдиво; я ль не терпел, в чаянии лучшего, смиренно, безропотно? Нет сил больше, ни за себя, ни за своих! Дары мирян сложу я у подножия символа веры своей, как последнюю дань отходящего, а сам я… пойте после по мне, коли кто на селе без меня споет, вечную память!
Пошел, дождался ночи, сложил дары мирян, ещежды помолился и с твердою решимостью вышел на росточь побережную, на крутояр; и видит, идет к нему, в теми ночной, белобородый старец.

— Что делаешь, отец?

Отец поведал старцу все, от аза до ижицы. Вы уже знаете, что иноверческий пастырь наш любил правду; он не утаил ничего, во всем признался, что на исповеди, держал ответ, как перед Богом.

— Не топись, — сказал ему старик. — Смерть от тебя не уйдет, ниже ты от нее; и я такой же, как и ты: бобыль; станем горе мыкать пополам; у меня за пазухой ржаная лепешка есть; уломим ее на полы, что тебе, то и мне, поровну, да и пойдем, куда Господь поведет: утро вечера мудренее!

Шли, шли они вместе, не день и не два — старик, что заря, что сумерки, из-за пазухи лепешку тащит и делит пополам. Наконец — не житницы ж египетские у старика за пазухой — ложатся они в чистом поле спать, а старик и достал было лепешку, да и положил опять назад.

— Последняя, — говорит, — только одна и осталась; уж лучше мы ее на утро оставим да и поделимся.

Утро красное взошло — старик проснулся, Богу помолился.

— Ну, — говорит, — односум, давай, поделим теперь последнюю лепешку нашу; а там — что Бог даст.

Хвать — ан ее уж и нет.

— Товарищ, — сказал старик, — ты съел лепешку?

Наш пастырь крестится и божится, на чем свет стоит, не я.

— Ну, ладно, — говорит старик, — не ты так не ты, пойдем дальше. Право, слово великое — я ему верю и без божбы.

Шли, шли они опять, с утра до поздней ночи; отец духовный голодом изныл.

— Нет сил, — говорит, — издохну здесь, на месте!

Старик полез за пазуху — нашел еще лепешку! А попутчик его рукой за нею тянется да уж и слова не вымолвит, уморился насмерть!

— Ты, что ли, съел лепешку, так сказывай лучше; я не взыщу: небось, только признайся!

— Чтоб мне на месте, тут же, растянуться, — отвечал тот, — коли я без ведома твоего хоть одну кроху насущную подобрал!

— Ну, не ты так не ты; я только спросил. Вот тебе половина лепешки моей.
И шли они опять, подновив силы свои, поколе не дошли до реки. Старик, подобрав ризы свои до колен, пошел вброд; духовный пастырь за ним, да вдруг и начал тонуть. Захлебываясь и задыхаясь, боролся он с мокрою смертию и молил старика о помощи.

— Ты, что ли, съел лепешку? — спросил опять старик; и снова спутник его стал заклинаться всеми святыми и отрекаться от лепешки и еще похвалился, что всегда говорил правду.

— Не ты так не ты, — сказал старик, — на что божишься? Сам подал ему руку, вытащил его и вывел вслед за собою на сухой берег.

К ночи залегли они в солому, к мужику на ток, среди чистого поля, да развели огонек и стали сушиться. Не успели они заснуть, как пламень обнял их со всех сторон: кругом их стлался клубом огонь, и дым, и смрад, и жупел и, с треском приближаясь, смыкал пламенною ужицею своею роковой круг теснее и теснее. Старик толкнул и разбудил товарища; он вскочил и, заломав пальцы, прощался с жизнию: лютое пламя пожирало уже ризы его.

— Не ты ли, отец, съел намедни лепешку нашу?

— Не я, — отвечал тот, — отходя от мира сего в царство вечности, завещаю тебе, благодетелю моему, слово правды: не я.

— Коли так, — сказал старик, — Господь с тобою, — накрыл его полою ризы своей и вывел из огня невредима.

И шли они, доколе не пришли в заморское царство, где объезжали глашатаи царские по городам, пригородам, селам, выселкам, слободам и разглашали:
«Известно и ведомо да будет всякому и каждому, что буде кто на свете живой человек найдется сведущ и могуч в тайне бытия и смерти и изыскав ключ жизни живой, ключ мертвой и живой воды, воззовет из мертвых двух царевен царских, вдохнув в бренные останки их жизнь и дыхание, тот наградится за каждую таким количеством злата чеканного, каковое силою мышц своих поднять и вынести из казнохранилища царского возможет; буде же кто ложными снадобьями и не животворящими обманами единую токмо безуспешную проволочку времени учинит, то таковый неминуемо имеет сложить с плеч главу свою на плаху. Дан во граде нашем престольном таком-то — и прочая».

— Пойдем, — сказал старик товарищу своему, — попытаемся!
Т

оварищ золоту и рад бы, да смерти боится; сам идет, сам хоронится за старика. Этот взял одну обмершую, не то покойницу, не знаешь как и честить, — положил ее в чан, обварил кипятком, разнял на части, очистил косточки, продул их, налил снова мозжечком, составил, одел живым, кровяным телом, жилками да прожилками, одел и тонкой белой пеленою с алым отливом, кожицею; — дунул, и девица, пригожее зари утренней, встала и пошла, только застыдилась да зарумянилась. Старику отсыпали мешок червонцев: столько золота, сколько он на себе унес.

— Что же, — сказал он товарищу своему, — берись ты теперь за другую царевну; что я взял, то пополам; а возьмешь один, так все твое; ведь видел, чай, как дело делается!

Тот подумал — и рукой махнул. Золото ослепило его, оглушило, смутило, отуманило. Он взял другую обмершую царевну, распластал ее на части, разнял по суставчикам, и облупил и выскреб косточки, продул и налил и сложил — а дух и жизнь — Бог даст; надселся товарищ; все дул, да подувал — нет! не берет; не оживает царевна!

И пришла отцу беда неминучая: уж его и взяли, и засадили, и присудили, уж и вывели на лобное место, уж и за плахой пошли, а кто сказывает, что уж и петлю на шею закинули…

— Ты, что ли, — шепнул ему старик, — съел лепешку-то? Так скажи; ты знаешь, что я тебя не обманывал; признайся, коли ты, никто за это пальцем тебя не тронет!

— Не я, — отвечал тот, — умираю за грехи свои, а в этом не грешен, я бы тебе покаялся.

И старик опять спасает товарища своего от беды неминучей, от позорной смерти. Царевна повеленьем старика ожила, встала и пошла, будто ни в чем не бывало, и странникам нашим опять отмерили мешок чеканного монетного золота. Забрав казну свою, вышли они оба вместе из города того и снова пустились в путь.

— Ну, — сказал старик, — теперь нам с тобой пришлось расставаться: мне путь предстоит одинокий, а ты больше плакаться на меня не будешь, домой пойдешь не без копейки; пора тебе припомнить и своих. Давай делить казну.

От этого попутчик наш не прочь.

— Давай.

Старик начал раскладывать золото на три кучки.

— Да для чего же на три, а не на две? — кричит запальчивый товарищ его. — Нас только двое, а ты же сам сказывал: все пополам!

— Постой, — отвечает этот, — дай срок, дай мне управиться, твое не пропадет. Ну, гляди, вот эта кучка — моя; вот эта твоя; а эта пусть достанется тому, кто съел лепешку!

— Я! — вскрикнул спутник его громким и твердым голосом и накрыл золото обеими руками…

Итак, вы видели, сударь, нужду; спознались на загадочках, со счастьем, — а вот вам и мирская правда. Такова-то она живет в людях, такова и в поговорках их, такова жила она и спокон веку.
Вот вам та самая правда, без которой никто на свете веку не доживет, про которую придумали люди столько поговорок, о которой говорят, что она и на золоте всплывет… да оно так и есть: и в нашей сказке всплыла она на золото, а без него как-то не подавалась! Падок человек на ложь, а на золото и того пуще; оно сильнее лжи, сильнее правды.

Сноски:
1 В народе у нас филина называют нуждой-птицей (прим. автора).
Словарь:

Туга — печаль, мука.
Табарган — тушкан, земляной заяц.
Чурилья — замарашка, чумичка.
Галица — галка.
Стреха — нижний свисающий край крыши.
Тороватый — щедрый.
Комель — нижняя, основная, прилегающая к корню часть растения.
Столечник — скатерть.
Киот — ящик со стеклом или небольшой шкаф для икон, божница.
Кутник — лавка.
Нишкни — молчи.
Сткляница — стеклянный сосуд.
Макитра — широкий глиняный горшок.
Досужество — ловкость, умение.
Чапура — цапля.
Спасовка — Успенский пост.
Штукарь — ловкач и выдумщик.
Вершник — верховой.
Десница — правая рука.
Шуйца — левая рука.
Талан — судьба, удача, счастье, добыча.
Под обух — под угрозу гибели.
Забедры — заплечье, крестец, поясница,
Редняк — редкий лес.
Ещежды — еще раз.


Логотип«Народное
чтение»

Сайт использует файлы cookie. Они позволяют узнавать Вас и получать информацию о Вашем пользовательском опыте. Если Вы не хотите, чтобы ваши данные обрабатывались, вы должны покинуть сайт. Если Вы продолжаете пользоваться сайтом, Вы ДАЕТЕ СОГЛАСИЕ на использование файлов cookie, обработку и хранение Ваших персональных данных.